RUSENG

Бесконечность

Бесконечность
Бесконечная Россия...

Фотография — искусство демократическое. Она доверяется всем и искушает внешней простотой. Тем более сегодня, когда таинственная химия проявителей и фиксажей стала для взрослых детским воспоминанием, а детям неизвестна вовсе. Повсеместная «цифра» закрыла частные ателье, отменила семейные походы в городскую фотографию, которые потом становились домашним преданием, сделала нас самих историками рода и архивариусами. А только поглядите наши домашние собрания, которые грозили бы затопить нас, если бы не спасительный компьютер, смиренно хранящий наши «альбомы» в своих непостижимых «винчестерах», пока мы не окликнем их. Много ли там сыщется кадров, которые собрали бы нас в одно сердце? И найдется ли там поразивший наше задремавшее воображение пейзаж или простая городская или сельская сцена, в которой мы не участники, а только свидетели?

Конечно, пройдет время, закатится столетие (даже и самоуверенное двадцать первое, которое мнит себя сегодня незакатным), явятся новые поколения и улыбнутся нашей «цифре», как мы улыбаемся картонкам старых ателье, горделиво выставляющих фамилии мастеров и ложные медали для прельщения провинциального честолюбия. Улыбнутся, но переберут наши любительские фотографии с нежностью, как документ навсегда прошедшего времени. Мы останемся там — в бедной мимолетности — выцветшие, как позабытый сон, старомодно смешные в своих нынешних «карденах» и «версаче».

Но настоящими свидетелями времени будем не мы, а те безымянные нечаянные прохожие, «первые встречные», кого увидел всегда редкий в поколениях художник, который умеет читать мгновение, как свидетельство, как образ, икону события и дня. Герои снимка так и останутся безымянны для него и для нас, но они будут неведомым образом содержать и всех нас, всю нашу жизнь и вызывать, к сожалению, часто запоздалую благодарность тому, кто видел мир лучше нас.

И как же радостно открывается оно настоящему мастеру и живому вниманию, когда видит, что его поняли, увидели его землю и небо, его невозвратность и попытались остановить не себя, а его свет и тьму, его совершенно воплотившуюся жизнь, его связь со всем бывшим и будущим, его неизмеримость. Как это сразу видно, особенно в черно-белой фотографии, где цвет не ищет суверенности и не вмешивается в движение сюжета, смиряется для целого и жизнь отряхивает частности, делается тугой пружиной и ищет встречного взгляда, чтобы распрямиться в сердце неизбежно даже и в счастье чуть печальным вздохом: о, как это было! И как уже никогда не будет!

Сергей Косьянов назвал свою книгу «Бесконечность», потому что увидел, как жизнь любит возвращения, как она при невозвратности каждого мгновения повторительна, словно сама хочет обмануть себя, что времени нет, что понятое сердцем мгновение бесконечно, ибо содержит всю жизнь. Для ума это правда, а для глаза и сердца — нет. Это бесконечность не повторения, а бесконечность единственности.

Как это всегда знала русская проза в своем великом пейзаже — у Тургенева в «Бежином луге» с закатными вечерами по перелескам и полям, у Бунина с его полными счастливой поэзии «Антоновскими яблоками», у Юрия Казакова с его зорким к бедной красоте дня зрением, когда он и за бессловесного мужика может увидеть невыразимое для немого сердца, но живущее в нем чудо мира. Косьянов, может, меньше слышит поле и небо, потому что он дитя города. Но город этот — равно столицу столицу с ее имперской холодностью высоток и потускневшей надменностью суливших нам скорое всеобщее счастье фризов и статуй, как и недвижную русскую провинцию — знает и слышит с редкой сердечной наблюдательностью. Как замечательно он видит грустные районные демонстрации с бедными оркестрами под равнодушным Лениным, которые со всеми частоколами портретов членов Политбюро не были нам смешны, потому что были слишком привычны, И облупившиеся гипсовые скульптуры по стадионам, паркам и домам отдыха, напоминающие о скудном рае послевоенной жизни. Как н печальные танцы тех, «кому за тридцать», частые заводские пикники, пытавшиеся загородить только миновавшее горе карточек и голода, эстафеты и велопробеги. А позднее и незаметные вторжения нового с ростками демократии, одетой еще вполне по-советски, крещения детей-инвалидов с глазами, еще не освещенными надеждой. Время прозрачно и хорошая фотография спокойно глядит сквозь эту прозрачную глубину и похищает у забвения лица и мгновения. Харон напрасно пересекает Лету, его ладья возвращается пустой — время остается на этом берегу. Как несчетные у Косьянова, прекрасные в своей единственности лица рабочих и деревенских мужиков, на минуту поднявших глаза от дела или вставших для коллективного портрета, чтобы мы сегодня могли проститься с историей, в которой еще возможны были уверенные в твердости и покое жизни рабочие и колхозники. Теперь такие лица всё реже, словно ОНИ уходят вместе с трудом и остаются в старом зеркале времени, чтобы мы поняли, что бесконечность жива и подвижна, текуча и постоянна и что ни один человек не бесследен.

Чувствовала это всегда и русская поэзия. И, может быть, острее всего эти ускользающая и подвижная жизнь и длящаяся вечность были слышны у пронзительно знающего русское сердце Блока. И сегодня слышны только больнее. Мир всё надеется перевести нас в «цивилизованное человечество» снисходительностью, лукавством, лестью и силой, а услышал бы Блока глядишь и оставил бы нас в покое: «Пускай заманит и обманет, — не пропадешь, не сгинешь ты, и лишь забота затуманит твои прекрасные черты. Ну что ж? Одной заботой боле — одной слезой река шумней, а ты все та же... »

Все та же всё та же — в величии и печали, любви и свете, нищете и покое. Это говорят лица, бедные избы, библейские поля в которых пасутся редеющие стада под небесными стадами облаков. И мне иногда кажется, что не из одного художественного пристрастия Косьянов снимает долгие горизонтальные панорамы, которые несут в себе тайное эхо самого русского простора и его тоже как будто более, чем у других народов, долгой истории. Не по времени долгой, а по интонации, словно и история вязла в наших полях и равнинах и, уставая, опочивала на них.

Это не поля и дали, а метафора вечности, которая на долгих наших закатах кажется живой, крестьянски усталой и при этом таинственно покойной и уверенной. Эту землю нельзя одолеть, разве утомить и самому утомиться, пока однажды не догадаешься, что вечность нельзя избирать в соперницы. В ней можно ТОЛЬКО жить долгой несуетной жизнью, не смущаясь внешне и недвижностью, потому что у души другие векторы и другие законы.

В лучших работах книги отлично слышна не ухватываемая словом тишина стоящего над Россией навсегда открытого нам Толстым «аустерлицкого неба» и тонкая диалектика экклезиастова вздоха: «Что было, то и будет и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» Но «доколе не порвалась серебряная цепочка и не разорвалась золотая повязка и не разбился кувшин у источника,.. ешь с весельем хлеб твой и пей в радости сердца вино твое».

«С весельем и радостью», как бы ни казалась однообразна жизнь, это она из любви к нам повторяет и повторяет себя, чтобы мы лучше видели и больше ценили её святую простоту и скорее понимали, что бесконечность — сестра вечности, в которой мы все дети одного неба.
Валентин Курбатов